Culture and art

Культура и искусство

Павел Федотов

Павел Федотов

« Свежий кавалер ». Утро чиновника , пол учившего первый крестик. 1846

Павел Федотов художник

Последнее произведение Федотова Игроки создано на рубеже 1851-1852 годов.
Известны случаи, когда начало и развязка творчества находятся в разительной противоположности (например, Гойя, а в русском искусстве — Валентин Серов или Александр Иванов). Перемена, равносильная перемещению в другое измерение, имеет катастрофический характер.

Художник, женившийся без приданого в надежде на свой талант. 1844-1846

Художник, женившийся без приданого в надежде на свой талант. 1844-1846

Имя Федотова, в числе окончивших первыми в своем выпуске Московский кадетский корпус, можно увидеть на мраморной доске у главного портала Екатерининского дворца в Лефортове, где размещалось военное училище. Федотов был определен в него в 1826 году, а в конце 1833 года отправлен служить прапорщиком в Финляндский полк в Петербург. Вся дальнейшая его творческая судьба связана с Петербургом. Но знаменательно, что имя Федотова светится золотыми буквами все же в Москве. Здесь кстати припомнить, что художник, первым в русском искусстве обратившийся к живописи, именуемой бытовым жанром, — Венецианов — также был урожденный москвич. Как будто в самом воздухе Москвы было нечто, что пробуждало в наделенных художественным талантом натурах пристрастное внимание к происходящему на бытовой равнине.
Осенью 1837 года, будучи в Москве в отпуске, Федотов исполнил акварель Прогулка, где изобразил отца, сводную сестру и себя: видимо, решено было, по старой памяти, посетить то место, где Федотов провел семь лет жизни. Федотов пока еще ученически срисовал эту сценку, однако можно уже подивиться точности портретного сходства и особенно тому, как срежиссирована эта сценка, как сопоставлены повадка чинных московских обывателей в неказистых нарядах и выправка картинно-щеголеватого офицерика, как бы залетевшего сюда с Невского проспекта. Позы отца в длиннополом сюртуке с обвислыми обшлагами и сестры в тяжелом салопе — это позы откровенно позирующих персонажей, тогда как себя Федотов изобразил в профиль, как персону, абсолютно не обусловленную принудительным позированием, как постороннее лицо. И если внутри изображения этот фатоватый офицерик показан с оттенком легкой иронии, то это ведь еще и самоирония.
Впоследствии неоднократно наделяя автопортретными чертами персонажей, изображаемых зачастую в нелепых, комических или трагикомических положениях, Федотов тем самым дает знать, что принципиально не отделяет себя от своих героев и от всех тех житейских казусов, которые им изображаются. Федотов-комедиограф, которому вроде бы полагается возвышаться над своими героями, видит себя «поставленным с ними на одну доску»: он играет в том же спектакле и, как театральный актер, может в житейском театре оказаться «в роли» любого персонажа своих картин. Федотов — режиссер и сценограф — культивирует в себе актерский дар, способность пластического перевоплощения наряду с вниманием к целому, к тому, что можно назвать постановочным планом (сценография, диалог, мизансцена, декорация) и вниманием к детали, нюансу.

Прогулка. 1837 Акварель. Государственная Третьяковская галерея, Москва

Прогулка. 1837 Акварель. Государственная Третьяковская галерея, Москва

В первых несмелых опытах обычно явственнее заявляет о себе то изначальное, бессознательное, доставшееся от природы, что обозначается словом дар. Между тем талант есть способность понять, что, собственно, даровано, и главное (о чем, кстати, толкует евангельская
притча о талантах) — способность осознать ответственность за достойное развитие, приумножение и совершенствование этого дара. И тем и другим Федотов был наделен вполне.
Итак — одаренность. Федотову необычайно удавалось портретное сходство. Первые его художественные пробы — это в основном портреты. Сначала портреты домашних (Прогулка, Портрет отца) или сослуживцев-однополчан. Известно, что это сходство отмечалось и самими моделями, и Федотовым. Вспоминая о своих первых произведениях, он говорил об этом свойстве так, как если бы для него самого оно было неожиданным наитием — открытием того, что и называется даром, что дано от природы, а не выработано, заслужено.
Эта удивительная способность достигать портретного сходства сказывается не только в собственно портретных изображениях, но и в сочинениях, вроде бы впрямую не предполагающих такой степени портретной точности. Например, в акварели относительно небольшом формате изображения) каждое лицо, каждый поворот фигуры, манера каждого персонажа нести погоны или вскидывать голову.
Портретного происхождения внимательность к индивидуальноособенному у Федотова захватывала не только лицо, жест, но и повадку, осанку, «ужимку», манеру держаться. Многие из ранних рисунков Федотова можно назвать «пластическими этюдами». Так, акварель Передняя частного пристава накануне большого праздника (1837) — собрание этюдов на тему, как люди держат и несут ношу, когда она является одновременно и физическим грузом и моральным неудобством, которое тоже надо как-то «вынести», поскольку в данном случае сия ноша
еще и подношение, взятка. Или, например, рисунок, где Федотов изобразил себя в окружении друзей, один из которых предлагает ему сыграть в карты, другой — рюмочку, а третий стягивает с него шинель, удерживая художника, собирающегося сбежать (Пятница — опасный день). К этим листам этюдного характера относятся и рисунки середины 1840-х годов Как люди ходят, Озябшие, продрогшие и гуляющие, Как люди садятся и сидят. В этих набросках например, как человек устраивается на стуле или собирается сесть, откинув полу сюртука, как генерал развалился в кресле, а мелкий чиновник выжидательно сидит на краешке стула. Как человек ежится и приплясывает от холода и т. п.
Это пояснение в скобках, то, что кажется совершенно несущественным — для Федотова то и есть самое интересное. Подобному мотиву посвящен один из федотовских рисунков После умывания.

Уличная сцена в Москве во время дождя. 1837 Акварель. Государственная Третьяковская галерея, Москва

Уличная сцена в Москве во время дождя. 1837 Акварель. Государственная Третьяковская галерея, Москва

В 1834 году Федотов оказался в Петербурге и приступил к обычным, скучным, рутинным обязанностям офицера в Финляндском полку.
Федотов, в сущности, написал антибатальные сцены и не маневры, предзнаменующие ратный героизм, а негероически-будничная, сугубо мирная сторона жизни воинского племени, с мелкими бытовыми подробностями. Но главным образом изображены разные варианты скучливого безделья, когда нечем занять себя, кроме позирования художнику для его «праздных» упражнений. Эпизод военного быта откровенно используется как повод для группового портрета; сочиненный характер этих сцен очевиден и никак не скрывается. В такой интерпретации военные бивуаки превращаются в разновидность темы «мастерская художника», где офицеры служат моделями для пластических этюдов.
Если военная жизнь в федотовских «бивуаках» полна умиротворенного, безмятежного спокойствия, то созданные в середине 1840-х годов сепии преисполнены бурного движения и внешне драматический патетики, как если бы события со всеми признаками военной кампании переместились сюда, на территорию житейской дребедени. Так, Кончина Фидельки (1844) — своего рода репортаж «из горячей точки», где разворачивается настоящая баталия над телом погибшей… то бишь издохшей барской собачки.
Между моментом выхода в отставку и первой живописной картиной Федотова располагается серия графических листов, выполненных в технике сепии. В разной степени совершенные, они сходны общностью художественной программы. Пожалуй, впервые и в чистоте принципа эта программа явлена в более ранней, выполненной тушью композиции Бельведерский торс (1841).
Вместо всемирно знаменитого памятника античной пластики на подиум рисовального класса водружен не менее знаменитый в одной, отдельно взятой стране памятник питейного искусства — водочный штоф.
Ввиду этой подмены внимание, естественно, приковывается к каждому эпизоду, дабы уяснить, что они там колдуют около своих холстов, что же они «изучают».

Следствие кончины Фидельки. 1844-1846

Следствие кончины Фидельки. 1844-1846

В этой композиции сформулирован первопринцип, по которому строится федотовская художественная вселенная. Роль «первотолчка», вызывающего ее к жизни, играет сюжетная коллизия, образуемая подменой возвышенного — ничтожным, серьезного — пустым. Священнодействие, каким является постижение тайн прекрасного в изучении античных образцов, разом превращено в буффонаду. Этот типично комедийный маневр особым образом программирует зрительское внимание, как то и бывает в буффонадах, когда наш интерес подогревается ожиданием, какой еще забавный номер выкинут комедианты. А это значит, что отдельный «номер», то есть эпизод, деталь получают самостоятельную ценность. Целое выстраивается как дискретное множество, серия таких «номеров», парад аттракционов.
В сепиях середины 1840-х годов развивается тот же принцип: листы серии сопоставлены друг с другом, как номера большого аттракциона, коим является житейский театр. Это нанизывание эпизодов в обычно развернутом, как сценическая панорама, поле действия, имеет тенденцию к бесконечному расширению, так что каждая сепия, будь то Кончина Фиделъки. Можно мыслить перестановку эпизодов, их сокращение или добавление.
Пространство обычно разделено перегородками на множество отдельных ячеек. В прорывах дверных порталов на пороге этих пространств обязательно происходят сценки, создающие эффект срастания того, что происходит здесь, с тем, что происходит за порогом. В Кончине Фидельки в распахнутой двери справа отпрянул гимназист, пораженный скандалом, происходящим в комнате, тогда как слева отец семейства с бутылкой пунша и стаканом спасается во внутренние покои, отшвыривая подвернувшуюся под ноги собачку. В сепии Художник, женившийся без приданого в надежде на свой талант справа видно окно с дырой, где вместо стекла подушка, тогда как слева на пороге полуоткрытой двери — дочь художника в объятиях купца, предлагающего ей ожерелье.
Любопытно — в большинстве листов присутствуют неживые имитации живого: статуэтки, куклы, гипсовые слепки голов, ступни, руки, портновский манекен… В людскую жизнь вмешивается, ее пересекает другая, представленная в осколках, обломках, фрагментах, — образ сломанного, рассыпавшегося механизма и подобие того, во что грозит превратиться изображаемая людская круговерть.

Прошу садиться. 1846-1847 Рисунок. Государственная Третьяковская галерея, Москва

Прошу садиться. 1846-1847 Рисунок. Государственная Третьяковская галерея, Москва

В сепиях присутствует пока еще эстетически не упорядоченная смесь правдоподобия с условностью сценического поведения и пантомимической режиссуры. Федотов вовсе не стремится уверить в том, что это «списано с натуры». Его цель иная: создать образ мира, где распались все связи, где все разорвано и каждая сцена, эпизод, фигура, вещь, по большей части, клоунским фальцетом кричит о том, о чем на высоте трагического пафоса вещал Гамлет, а именно, что «распалась дней связующая нить» и «мир вышел из пазов». Общий план, изобразительная стратегия сепий диктуются вовсе не нравственной озабоченностью и желанием открыть людям глаза на пороки городского общежития. Олицетворяющие эти «пороки» ситуации лежат на поверхности, да к тому же слишком расхоже известны, чтобы находить интерес в «открывании глаз» на такого рода элементарные вещи. Федотов создает не сатирические листы, а забавные картинки, удовольствие от которых предполагается в бесконечном нанизывании мелких казусов и деталей: лист из увража с памятником Байрону, который вынимает из папки мальчишка в качестве образца для надгробного монумента почившей Фидельке (Следствие кончины Фиделъки); мальчишка, который забавляется привязыванием бумажного банта к хвосту собачки (Кончина Фиделъки)’, крендельщик приписывает на дверном косяке очередную строку в длинном столбце, документирующем долг клиента (Офицерская передняя) и т. п.
Сюжеты листов опять-таки образуют связную серию. Но предстают они подернутыми житейской болотной тиной, утрачивая свою существенность и свой масштаб, сокращаясь до размеров того стакана, который обычно поминают в связи с соответствующего размера бурями.
Каковы же те приемы, которые обеспечивают художественный комический эффект этого снижения? Мы знаем, что в клоунаде чем серьезнее — тем смешнее. В изобразительном ряду, следовательно, необходимо было найти эквивалент этому парадоксу «смешной серьезности». Что означало — найти меру жизненно достоверного в сочетании с неправдоподобным, сочиненным, искусственным. Причем эта «мера» должна быть понятна зрителю.
Одним из способов обретения такой меры является аналогия с театром, театральными мизансценами: пространство везде строится как сценическая коробка, так что зритель уподоблен зрителю сцены. В Модном магазине сцена построена как ансамбль актерских пластических этюдов, да, собственно, Федотов так и описывает эти свои сочинения в тех пояснениях, которыми были снабжены эти картинки на выставке в Москве в 1850 году. «Полковница, недовольная покупкой мужа, бросает ее, а тот показывает ей опустевший бумажник. Сиделец полез на полку что-то достать. Толстая полубарыня пользуется этою минутою и вправляет что-то себе в огромный ридикюль… Весь в перстнях, молодой адъютант, исправляющий экспедицию — вероятно, генеральши своей, — покупает чулки». У Федотова замыкает эту сцену шкаф, где на верхней полке сквозь стекла видны фигурки — то ли статуэтки, то ли бумажные силуэты, — которые похожи на кукольный театр, передразнивающий тот житейский театр, который мы наблюдаем в человеческом мире. И это сопоставление бросает обратный свет на изображаемые Федотовым мизансцены человеческого театра, выявляя в участниках этих сцен специфически марионеточную пластику. Во всех сепиях, а в этой особенно, очень явственно проступает еще одна особенность, общая для федотовского жанризма: люди — игрушки пустых страстей. Круговерть, карусель, калейдоскоп жизни, столкновение быстропроходящих пустых интересов, мелких конфликтов, представляющих собою рябь на поверхности жизни, — «суета сует и ловля ветра», который просвистывает, не затрагивая жизненной глубины. Это, в сущности, основная тема федотовских произведений.

Разборчивая невеста. 1847

Разборчивая невеста. 1847

В «зритель перед парадным портретом», зритель — кухарка, изображенный словно позирующим для парадного портрета в рост. В этом контексте даже босые ступни героя воспринимаются как пародийная реминисценция классической скульптуры. Детали, в сепии рассыпанные вширь, здесь сгруппированы в небольшом пространстве. При том, что пол сценически приподнят, возникает впечатление тесного пространства, вроде корабельной каюты, в минуту, когда судно вдруг дает сильный крен, так что весь хлам, наполняющий этот закуток, съезжает к первому плану. Ни одна вещь не оставлена в нормальном состоянии. Это подчеркнуто тем, как неправдоподобным образом «зависают» щипцы на ребре стола, как если бы был схвачен момент, когда крышка стола только что вдруг с грохотом опустилась. На полу — хвосты от селедок, опрокинутые бутыли говорят о том, что в них не осталось ни капли, сломан стул, разорваны струны гитары, и даже кошка на кресле словно стремится внести свою лепту в этот хаос, раздирая когтями обивку. Федотов заставляет не только наблюдать, но даже слышать эти диссонансы, какофонию, неблагозвучие: хлопнула крышка стола, звякают бутылки, зазвенели струны, урчит кошка, с треском разрывая ткань.
Федотов учился у эрмитажных мастеров, в том числе у голландских натюрмортистов. Живописная иллюзия в изображеии вещественного мира призвана доставлять радость глазу, тогда как обыденщина, составляющая предмет изображения, ничего отрадного в себе не содержит. Так, с обращением к живописи заостряется одна из основных проблем его искусства: изображение привлекает — изображенное отталкивает. Как совместить одно с другим?
Каким образом и какие произведения мог видеть Крылов, мы не знаем. Но вполне естественно для начинающего художника, который пока еще пребывает в безвестности, в первых шагах опереться на признанные авторитеты. Другой авторитет, к которому здесь апеллирует Федотов, — это Брюллов. Популярная в то время брюлловская радужная цветопись откровенно отличает это новое произведение Федотова от монохромной живописи Свежего кавалера. Декоративный ансамбль в картине Разборчивая невеста — ярко-малиновый цвет обивки стен, блестящее золото рам, разноцветный ковер, переливающееся атласное платье и букет в руках невесты все это чрезвычайно близко колористической аранжировке парадных портретов Брюллова. Однако Федотов дал неожиданный поворот этой брюлловской цветописи именно тем, что из монументального он перевел ее в малый формат. Она лишилась своей декоративной патетики и превратилась в мещанскую игрушку, характеризующую отнюдь не лучшего сорта вкус обитателей изображаемого интерьера. Но в итоге остается непонятным, выражает ли эта живописная красота пошловатые пристрастия героев изображаемой сцены или это вкус и пристрастие самого художника.

Игроки . 1851 - 1852

Игроки . 1851 — 1852

Так что картина оказалась как бы иллюстрацией к этому стихотворению. А во время выставки своих произведений в Москве в 1850 году им была сочинена длинная «рацея». Федотов любил сам исполнять свою рацею, имитируя интонации и говор ярмарочного зазывалы-раешника, приглашающего зрителей поглядеть через глазок занятное представление в картинках внутри ящика, называемого райком.
Нам дано подсмотреть, что происходит «без свидетелей» — там, в прихожей, и здесь, в гостиной. Здесь — переполох, вызванный вестью о прибытии майора. Эту весть приносит сваха, переступающая порог залы. Там — майор, рисующийся в дверном проеме так, как он рисуется перед зеркалом в прихожей, подкручивая ус. Его фигура в дверной раме здесь — это то же самое, что его фигура в раме зеркала там, за порогом.
Так же, как прежде в сепиях, Федотов изобразил пространство, открытое дверями с той и с другой стороны, так что мы видим, как весть о прибытии майора, как сквозняк, пересекает порог двери справа и, подхваченная всунувшейся в левую дверь приживалкой, отправляется дальше гулять по внутренним покоям купеческого дома. В самой траектории, по которой выстроены все персонажи сцены, зрительно воссоздается та непрерывность, которая свойственна скорее всепроникающему звуку. В противоположность раздробленности, мозаичности, наблюдаемой в сепиях, Федотов добивается исключительной певучести, «протяжности» композиционного ритма, который заявлен и в его рацее.
Неповторимая красноречивость этой картины — не красноречивостьи действительного эпизода, как бы списанного с натуры (как в Разборчивой невесте), а красноречие самого художника, приобретшего стиль, мастерство рассказа, умение перевоплощаться в своих героев. Здесь найдена тонкая мера художественной условности, связанной с законами сцены, со своеобразной сценической аффектацией поз, мимики, жеста. Тем самым снимается удручающий прозаизм действительного события, оно претворяется в веселый водевильный розыгрыш.

Офицер и денщик. 1850

Офицер и денщик. 1850

В линейной партитуре картины варьируется «виньеточный» мотив. В эту ритмическую игру включаются и узор на скатерти, и украшения люстры, и зигзагообразные росчерки складок в платье купчихи, мелкое кружево кисейного платья невесты, выгнутые в такт общему узорочью ее пальчики и чуть манерный абрис плеч и головы, забавно отраженный в грации кошки, «намывающей» гостей, а также силуэт майора, конфигурация его позы, спародированная в изогнутых ножках стула у правого края картины. Этой причудливо проявляющейся в разных воплощениях игрой линий художник осмеял вычурное узорочье и пестроту купеческого дома, а заодно и героев действия. Автор здесь — одновременно и насмешливый сочинитель комической ситуации, и аплодирующий зритель, довольный комедией, им же разыгранной. И он словно заново проходит кистью по картине, чтобы запечатлеть в ней и свою иронию автора, и восторг зрителя. Эта двуединая сущность федотовского изобразительного «сказа», наиболее полно проявившаяся в Сватовстве майора. Подчеркнем, что это зрелище изящного характеризует именно образ автора, его эстетическую позицию, его взгляд на вещи.
У Александра Дружинина, писателя, некогда сослуживца и ближайшего приятеля Федотова, автора самого содержательного мемуарного очерка о нем, есть такое рассуждение: «Жизнь есть странная вещь, нечто вроде картины, написанной на театральном занавесе: не подходи слишком близко, а встань на известную точку, и картина станет очень порядочная, да иногда кажется куда как хороша. Умение поместиться на подобной точке зрения есть высшая человеческая философия». Разумеется, эта иронически изложенная философия вполне в духе гоголевского поручика Пирогова из Невского проспекта. В первом варианте Сватовства Федотов словно маскируется под эту «высшую человеческую философию»: событие предстает в парадном обличье, и художник, спрятанный за водевильной маской, расточает восторги по поводу праздничного блеска сцены. Такая умышленная наивность как раз и является залогом художественной цельности федотовского шедевра. В качестве примера подобной стилизации чужой точки зрения можно вспомнить Гоголя. В его повестях рассказчик то отождествляется с героями (например, начало Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем или Невского проспекта), то маска сбрасывается, и мы слышим под занавес голос автора: «Скучно на этом свете, господа!» или «Не верьте Невскому проспекту». То есть, не верьте обманчивой видимости, блестящей оболочке жизни.
Смысл второго варианта «Сватовства майора» — в обнаружении настоящего «авторского голоса».
Художник словно отдернул театральный занавес, и событие предстало в другом обличье — как будто осыпался парадный глянец. Нет люстры и росписи на потолке, жирандоли заменены подсвечниками, вместо картин на стене — грамоты. Менее отчетлив рисунок паркета, нет узора на скатерти, вместо легкого кисейного платочка грохнулся на пол скомканный тяжелый платок.

Портрет Андрея Илларионовича федотова 1837 Акварель. Государственная Третьяковская галерея, Москва

Портрет Андрея Илларионовича федотова 1837 Акварель. Государственная Третьяковская галерея, Москва

С исчезновением люстры, карниза, с заменой круглой печи квадратной ослаблено впечатление осязаемости пространства. Отсутствуют замедляющие внимание ритмические членения, образованные в первом варианте предметами, исчезнувшими при повторении. В совокупности этих изменений проявляется характерное для последних произведений Федотова ощущение пространства как единой, непрерывной и подвижной светонасыщенной субстанции. Пространственная среда становится разреженной, разуплотненной, а потому все силуэты — более подвижными, темп действия более стремительным. Теряет былое значение обстоятельность изобразительного рассказа, с предметного описания акцент переносится на субъективную оценку события.
Совершающаяся трансформация изобразительных средств сопровождается изменениями в трактовке действующих лиц. Майор из фата и героя превратился в обрюзгшего злодея, сваха лишилась умной хитринки, в ее лице появилось что-то тупое; улыбка купца застыла в неприятном оскале. Даже кошка, словно копирующая в первом варианте манерную грацию невесты, здесь превратилась в жирного, грубошерстного, невоспитанного зверя. В движении невесты нет прежнего оттенка манерности. Рамы, пересекавшие ее силуэт в первом варианте и зрительно замедлявшие движение, теперь подняты вверх, чтобы отчетливо воспринималась стремительность линии, очерчивающей плечи и голову невесты. Движение выявляется как порывистое, даже смятенное. Если в первом варианте восторженное любование подробностями внушает иллюзию, будто художник видит сцену глазами лукавых «продавцов» и «покупателя» купеческого добра, то во втором варианте нам предлагается воспринимать окружающее глазами невесты — глазами человека, оказавшегося жертвой драматической коллизии.
Федотовский жанр посвящен тому, что называется «жизненными обстоятельствами». Для своего воссоздания они требуют обстоятельности, то есть должны быть подробно рассказаны. В этом отношении начало начал федотовского жанризма в сепиях первой половины 1840-х годов можно определить как «изобразительную словесность». Но само слово имеет назывную или описательно-изобразительную часть. И вместе с ней, другую часть, с ней не совпадающую — произношение, интонацию, то, что в речи называется выражением, выразительностью. Ведь значение произносимого и отношение к тому, что произносится, — не только в составе и группировке слов, но и во фразировке, интонации. Но тогда и в «изобразительной речи» тоже должен быть уровень собственно изобразительный и уровень выразительный. Если так, то можно ли высвободить в изображении эти выразительные возможности? Помощником Федотову в решении этой проблемы оказывается слово.

Портрет Егора Гавриловича (Георга Готфрида) Флуга. 1848

Портрет Егора Гавриловича (Георга Готфрида) Флуга. 1848

В рисунках второй половины 1840-х годов вся описательно-назывная, то есть изобразительная, относящаяся к характеристике обстоятельств, функция отдана словесному комментарию, порой весьма пространному. Комментарий этот включается в поле изображения и выполняет ту же роль, что субтитры на киноэкране. Изобразительный язык, не огруженный более задачей изъяснять и комментировать происходящее, сосредоточивается на игре собственными выразительными возможностями. Если это «изобразительная словесность», то на долю изображения теперь остается выражение: такая изобразительность начинает изображать то, что в слове существует помимо его изобразительно-предметного значения, а именно — голос, музыку, интонацию. Не случайно в словесных комментариях к изображаемым мизансценам у Федотова постоянно употребляются междометия: «Ах, я несчастная…» (Неосторожная невеста), «Ах, братец! кажется, дома забыл кошелек» (Квартальный и извозчик), «Ах, папочка! как тебе идет чепчик»’, но особенно часто идут в дело вопросительный и восклицательный знаки, то есть, собственно, интонация.
Акцент переносится с предметной повествовательности на интонационный рисунок пластической фразы, на «поведение карандаша», копирующего и попутно комментирующего поведение персонажей. Иногда этот сдвиг внимания специально обыгрывается — предмет есть, но не сразу прочитывается. Так, в рисунке Продажа страусового пера (1849-1851) девушка, рассматривая, держит в поднятой руке перо, контур которого совпадает с изгибом ее плеча, отчего само перо с первого взгляда неразличимо: вся сценка уподобляется изящно сыгранному пантомимическому этюду с воображаемым предметом.
Или, например, в рисунке Молодой человек с бутербродом (1849) контур бутербродного ломтика в поднятой руке точно врисован в абрис жилетного воротничка так, что вообще не воспринимается в качестве отдельного предмета. Этюд, конечно, вовсе не о бутерброде: персты, держащие хлебный ломтик, кажутся просто при касающимися к воротничку и зависающими в начале нисходящей диагонали, провожаемой ленивым взглядом сквозь кисть другой руки , лениво примеряющейся к диаметру воображаемого бокальчика, о котором существо лениво раздумывает : поднять ли? сейчас, что ли? Или немного погодя? Грациозная балетная изысканность всей позитуры выдает томно -ленивое обыкновение рисоваться, свойственное завсегдатаям Невского проспекта, привыкшим ощущать себя на виду, ловить заинтересованные взоры и принимать картинные позы. Этот рисунок определенно соотносится с темой федотовской картины 1849 года Не в пору гость. Завтрак аристократа.

Николай I среди институток. Эскиз. 1850-1851

Николай I среди институток. Эскиз. 1850-1851

В Сватовстве майора рама картины имитирует портал сцены, как если бы мы обозревали происходящее из партера. В Завтраке аристократа интерьер показан так, как сцена воспринимается из-за кулис: мы видим как раз то , что прячется от входящего. Комизм положения здесь — того же рода, что на театральном жаргоне выражается понятием «накладка»: на художественно-обдуманное накладывается нечто «из другой оперы» или из действительной жизни так, что предумышленное и непредумышленное образуют своевольное парадоксальное единство. В данном случае такой искусственной инсценировкой является «театр вещей» в интерьере комнаты. Она здесь вовсе не за тем, чтобы служить емкостью для мусора, а чтобы демонстрировать благородную форму античной амфоры, а главным образом — благородный вкус хозяина. Бумага же, очевидно, резалась для того, чтобы на сияющем чистом
листе нужного формата входящему сразу бросалась в глаза недавно, надо полагать, приобретенная статуэтка. Но рядом на другую часть того же листа легла надкушенная краюха черного хлеба, приняв тем самым тот же характер достопримечательности, выставляемой напоказ, что и остальные «красивые вещи». Эту- то «накладку» и пытается закрыть хозяин от входящего гостя.
Но в данном случае Федотов использует тему «жизнь напоказ» не столько в интересах «критики нравов», сколько «в интересах живописи»: ведь все показное, что характеризует нравы героя картины — ковер, кресло, безделушки на столе, вся обстановка этой комнаты обладает эстетическими достоинствами. Для живописца, для его глаза эта «показуха» составляет увлекательный колористический ансамбль и позволяет ему продемонстрировать свое мастерство и любовь к предметной прелести уже безотносительно к той насмешке, которую может вызвать сама ситуация картины. Для обозначения этого комического казуса достаточно было бы только краюхи хлеба рядом со статуэткой, прикрываемых книгой.

Портрет Елизаветы Петровны Жданович. 1846-1847

Портрет Елизаветы Петровны Жданович. 1846-1847

В этом произведении заострено едва ли не главное противоречие федотовской живописи. Дело в том, что внутри сюжетов, посвященных житейским несуразицам, обстановка и весь окружающий мир характеризует изображаемых героев, их вкусы и пристрастия. Но они не могут совпадать со вкусом самого художника, поскольку здесь автора и героев разделяет ироническая дистанция. А теперь Федотов достиг той степени живописного мастерства, которое пробуждает естественную жажду утвердить свое чувство красоты и понимание прекрасного прямо, минуя эту дистанцию. Но пока сохраняется прежняя сюжетная программа, эта дистанция должна быть каким-то образом свернута, сокращена. В картине Не в пору гость это выражается в том, что комизм происшествия, в отличие от прежних произведений, сведен к анекдоту, «свернут в точку», уясняется с первого взгляда. И время созерцания картины как живописного создания разворачивается не в сфере этого комизма, а в сфере любования красотой предъявляемого нам живописного ансамбля безотносительно к сатирическим заданиям сюжета.
Совершенно понятно, что следующим шагом должно было быть устранение антагонизма между героями и автором. Вещи и их цветовые качества перестают называть и обсказывать внешние обстоятельства действия, а превращаются в своего рода инструменты, на которых исполняется внутренняя «музыка души» или то, что принято называть настроением, состоянием. Не вещи, а «душа вещей», не то, как они блестят, отсвечивают, а то, как они светятся внутренним светом в сумрачной мгле…
Сравнительно с произведениями, которые принесли Федотову славу, неотделимую от репутации увлекательного рассказчика и комедиографа, это изменение означало измену этому своему прежнему реноме. Федотов не мог не понимать, что он тем самым обманывает ожидания публики. Процесс работы над вариантами картины Вдовушка показывает, что это перевоплощение давалось Федотову не без труда.

Сватовство майора. 1848

Сватовство майора. 1848

Все варианты создавались в короткий промежуток на протяжении 1850 и 1851 годов, что затрудняет точность датировок. Однако хронологическая последовательность не обязательно выражает художественную последовательность или логику. Логика же эта такова. В варианте «с лиловыми обоями» (ГТГ) полностью иную сюжетную коллизию — отрешенное от всего внешнего, состояние погруженности во внутреннюю невидимую, неосязаемую «жизнь души» — Федотов пытался удержать в пределах прежней стилистики, предусматривающей описательный принцип изложения события в зримо осязаемых подробностях. В результате картина получилась многоцветной и внешне перечислительной. Пространство раздвинуто вширь и обозревается с некоторого удаления, напоминая прежний сценический прием картинного построения. Изображено, стало быть, мгновение прощания с прежней жизнью. Однако состояние это скорее обозначено, нежели выражено. Фигура слишком внешне эффектна: театрально-балетная грация тонкого стана, картинный жест руки, опирающейся на край комода, задумчиво склоненная головка, узнаваемо брюлловский, слегка кукольный типаж. Несмотря на небольшой формат в плане композиционной типологии это похоже на обстановочный парадный портрет.
В варианте Ивановского музея, напротив, несколько внешним образом форсируется то принципиально новое, что принес этот сюжет, а именно настроение, состояние, а им попросту является слезная печаль. Федотов сделал черты лица чуть одутловатыми, лицо будто опухло от слез. Однако подлинная глубина того, что мы называем состоянием, настроением, неизрекаема в подверженных исчислению внешних признаках и приметах. Его стихия — одиночество и молчание. Отсюда ведет свое происхождение вариант «с зеленой комнатой» (ГТГ). Пространство теснее обступает фигуру. Ее пропорции задают формат и ритмический строй картины, пропорции составляющих интерьер вещей (вертикально вытянутый формат портрета, прислоненного к стене, пропорции стула, комода, свечи, пирамиды подушек). Рама портрета уже не пересекает линии плеча, силуэт вырисовывается мерцающим контуром вверху на свободном пространстве стены, заставляя оценить совершенную, воистину ангельскую красоту профиля. Художник последовательно отказывается от несколько обыденной конкретности типажа ради идеального «лика». Взгляд, уходящий в себя, склонен сверху вниз, но никуда конкретно, «Как души смотрят с высоты / На ими брошенное тело…» (Тютчев). Пламя свечи такое, какое бывает, когда она только-только зажжена: оно не столько освещает, сколько активизирует ощущение обволакивающего сумрака — этот с изумительной живописной тонкостью переданный парадоксальный эффект можно было бы прокомментировать пушкинской строкой «свеча темно горит».

Встреча в лагере Финляндского полка великого князя Михаила Павловича 8 июля 1837 года

Встреча в лагере Финляндского полка великого князя Михаила Павловича 8 июля 1837 года

Изображается не событие, происшествие, а состояние, не имеющее представимого начала и конца; в нем теряется счет времени. В сущности, остановившееся время — событие на черте небытия — и есть то, чему посвящена картина. Этот внежанровый, траурно-мемориальный аспект темы проявлен в еще одном полуфигурном — варианте (ГРМ): в геометризированной архитектурной статике композиции, повествовательном минимализме, строгом бестрепетном спокойствии, исключающем какой бы то ни было оттенок сентиментальности.
Во Вдовушке неопределенная длительность изображаемого психологического момента исторгала ее из границ конкретно представимого времени. Они отсчитывают пустое, утекающее время. Время одновременно идет и стоит, поскольку не сулит никакого изменения реальности. Его движение иллюзорно.
По тому же принципу построено живописное зрелище на полотне. Первому взгляду представляется нечто невнятное — колыхающееся дымно-душное марево; из него постепенно реконструируется элементарно-простейшее: свеча, стол, топчан, гитара, прислоненная к стене, лежащая фигура, тень пуделя и какое-то призрачное существо в дверном проеме в глубине слева. Люди и вещи превращены в живописные фантомы, какими они воспринимаются в зыбком промежутке между сном и явью, где кажущееся и действительное неотличимы друг от друга. Это двуликое, каверзное единство призрачного и действительного — одно из воплощений известной метафоры «жизнь есть сон».
Уютный уголок, самовар, чай, сахарница,витая булочка на столе — скудный, но все же десерт, добродушная улыбка на лице хозяина (кстати, физиономический нюанс, только в этом произведении промелькнувший у Федотова). То же самое добродушие в сочинительстве смешных казусов — тень за спиной хозяина напоминает козла, а так как он с гитарой, то получается нечто вроде намека на распространенное уподобление пения козлиному блеянию (снова автоирония: офицер здесь наделен автопортретными чертами, а Федотов, по воспоминаниям друзей, обладал приятным баритоном и прилично пел под гитару). Откровенно эстетское любование повторами выгнутых линий (абрис стула, край скатерти, дека гитары и изгиб протянутой руки, силуэт склоненных фигур хозяина и денщика) выдает желание сделать видимое приятным, благозвучным. В целом сценка срежиссирована и исполнена как бытовая юмореска.

Первое утро обманутого молодого. 1844-1846

Первое утро обманутого молодого. 1844-1846

Рядом с ней картина «Анкор, еще анкор!» кажется созданной специально в подтверждение афоризма почитаемого Федотовым Брюллова, что «искусство начинается там, где начинается чуть-чуть», и во исполнение той истины, что в искусстве содержание творится формой, а не наоборот. В самом деле, «чуть- чуть» модифицированы композиционные пропорции — и при полном тождестве сюжета полностью трансформировалась тема. Соотношение пространства и предметного наполнения изменено в пользу пространства, чрезвычайно активна роль пространственных пауз. Фигуры, обозначающие ситуацию, «затеряны» на периферии изображения. В центр, на композиционно главное место попадает освещаемый свечой стол, покрытый алой скатертью. На нем блюдо или сковородка с как будто картофелинами, кружка, кринка, складное зеркало, горящая и незажженная свеча — набор предметов, характеризующий то, что называется ненакрытый стол. То есть, он накрыт скатертью для того, чтобы быть накрытым для некоторого акта, именуемого обед, чай и т. п. (например, в картине Офицер и денщик стол именно накрыт к чаю). Так вот, ансамбля вещей, знаменующих, что стол накрыт, приготовлен к известному действию, здесь как раз нет. Это все равно, как если бы нам открылась сцена без декораций: хотя на ней может быть много всякой всячины, она все равно будет восприниматься как пустая сцена.
Еще один парадокс — зыбкая призрачность картины, возникающей «в неверном свете» свечи, сочетается с отчетливой выверенностью композиционной геометрики. Очертаниями балок интерьер превращен в сценическую коробку, портал «сцены» параллелен фронту картинной плоскости. Диагональными линиями потолочной балки вверху слева и скамейки внизу справа резко проявлены очертания «перспективной воронки», втягивающей взгляд в глубину к центру, где (единожды в федотовских интерьерах) помещено окно. Этими рифмами делается ощутимой роль композиционных интервалов. Вблизи, на первом плане — своего рода авансцена между рамой картины и «порталом» сценической коробки, потом просцениум — между этим порталом и кромкой тени, где мечется собака. Аналогичный пространственный интервал прочитывается на заднем плане — в перекличке поставленного углом зеркала со скатами заснеженной крыши, виднеющейся за окном. Затененная часть интерьера оказывается, таким образом, зажатой «с фронта и с тыла» между двумя пустынными пространственными фрагментами и превращается в закуток, клетушку, нору — приют вековечной скуки. Но и обратно — ее сторожит, на нее смотрит (сквозь оконце), ее осеняет большой мир: гнездо ничтожного скучливого безделья включено в более крупную «масштабную сетку», и оно превращается в олицетворение Скуки.

Передняя частного пристава накануне большого праздника. 1837

Передняя частного пристава накануне большого праздника. 1837

Перед нами воистину «театр абсурда»: нам настоятельно предлагается обратить особенное внимание на то, что на сцене жизни нет ничего, достойного внимания. Совершенно то же провозглашает словосочетание анкор, еще анкор! Оно ведь означает повторяющееся воззвание, понукание к действию, тогда как само это действие есть не что иное, как одурь от бездействия. Это своего рода колыхающаяся пустота. Вне атрибутов аллегорической поэтики Федотовым создана аллегория на тему «суета сует» — бессобытийная пьеса со всеобъемлющей, всемирной темой. Поэтому, кстати, бессмысленная смесь «французского с нижегородским», фраза ничейного наречия — эта бессмыслица все же имеет смысл, и он в том, что в пространствах русской, равно как и французской скуки «часов однообразный бой» раздается и время утекает одинаково.
Особенности позднего творчества Федотова, отличные от предшествующего, определились во Вдовушке. Во-первых, обозначилась иная сюжетная коллизия — жизнь, придвинутая к порогу смерти, небытия: беременная вдовушка между смертью мужа и рождением ребенка. Во-вторых, сознание неинтересности этой новой сюжетики публике, возлюбившей художника за совсем иное, и,следовательно, сознание,что новые пьесы играются перед пустым зрительным залом и прежние средства уловления зрительского внимания не нужны. Картины создаются как бы для себя. Но это значит, что они адресуются куда-то за пределы настоящего времени — в вечность. Коли так, то живопись начинает изображать не то, что творится вовне, а то, что происходит во внутреннем мире, — не видимое, а ощущаемое, кажущееся. Главную роль в сотворении такого образа видимости играет свеча — непременный атрибут, начиная с Вдовушки, всех поздних произведений Федотова.
Ограничивая поле зрения, свеча интимизирует ощущение пространственной среды. Другое свойство свечи — делать зрительно осязаемым окружающий сумрак. То есть буквально и метафорически пододвигать свет к границе тьмы, зримое к черте незримого, бытие к порогу небытия. Наконец, со свечой
неотъемлемо связано ощущение недолговечности вызываемого ею к жизни мира и подвластности ее света превратностям случая. В силу этого она обладает способностью делать картину зримой реальности призрачной. Иначе говоря, свеча — это не просто предмет среди предметов, это метафора. Апофеозом этой метафорической поэтики стала картина Игроки (1851-1852).

Портрет Марии Павловны Дружининой. 1848-1849

Портрет Марии Павловны Дружининой. 1848-1849

В давней акварели, изображающей Федотова и его товарищей по Финляндскому полку за карточным столом (1840-1842), драматургия карточной игры не составляет изобразительной задачи — создать групповой портрет. Вовлеченность в перипетии карточной игры, что называется, выводит из себя: тут не человек играет картой, а карта играет человеком, превращая лицо в олицетворение карточного случая, то есть в мистическую фигуру. Реальное становится воплощением иллюзорного. Именно такова общая тема, она же изобразительная стилистика картины Игроки. Вполне понятно, почему Федотов писал теневые фигуры игроков с манекенов: пластика статично-фиксированных марионеточных поз позволяла напомнить зрителю те состояния, когда, расправляя окоченевшее от долгого сидения тело — выгибая поясницу, потягивая руки, растирая виски, то есть приводя себя в чувство, — мы, в сущности, обращаемся с собой, как с мертвыми, извлекаем себя оттуда, где мы вели призрачное существование.
Подобные ситуации выражаются общеупотребительной фигурой речи — «приходить в себя», «возвращаться к реальности». В любом из таких случаев существует переходный момент, когда душа пребывает «на пороге как бы двойного бытия».
Быть может, в силу природной абстрактности графического языка (сравнительно с более чувственно конкретной живописью) в рисунках к Игрокам , выполненных лихорадочным , горячным штрихом на бумаге холодного синего тона, соотнесенность таки х вот двойственных
состояний с миром запредельным, ирреальным выражена с более впечатляющей , чем в живописном полотне, пронзительной отчетливостью.
Некогда , применительно к жанровой живописи XVII века , Пушкиным была брошена фраза «фламандской школы пестрый сор» Творческие усилия Федотова были посвящены эстетическом у освоению именно этого « хозяйства», открытого фламандскими и голландскими художниками XVII века. Но у художника , сделавшего своим профессиональным занятием пересыпание этого « сора », кажется неожиданной такая сентенция, присутствующая в его записных книжках. Этот пафос, это воспарение, где в его искусстве мы можем это обнаружить и понять? Только обозревая все в целом , только созерцая и пытаясь вывести интегральную формулу его творческого интеллекта.

Кончина Фидельки. 1844-1846

Кончина Фидельки. 1844-1846

В дневниковых заметках Федотова встречаются чрезвычайно выразительные в этом смысле определения: «В пользу рисования строил гримасы перед зеркалом», «Опыт передразнивать натуру». Но вот однажды он называет свои занятия — «мои художественные углубления».
Во времена, когда искусство принято было подразделять на «форму» и «содержание», первенство обычно отдавалось страсти Федотова изображать жизнь, текущую действительность. Тогда как его художественные размышления мыслились как то, что «прилагается» к этой главной его страсти и привязанности. «Кому дано возбуждать в другом удовольствие талантами, то за пищу самолюбию можно и повоздержаться в иных лакомствах, это расстраивает талант и портит его чистоту (и благородство) (чем приятен он людям), целомудренность. В чем и скрыт ключ изящного и благородного». Эту последнюю сентенцию можно считать комментарием к рисунку Федотов, раздираемый страстями. Но если бы мы спросили себя, в чем же заключается чистота и целомудрие таланта, который отказывается от страстишек, чтобы возбудить в других удовольствие, то обнаружили бы, что они заключаются в стиле исполнения, в красоте рисунка и т. п., а вовсе не в коллекционировании «сюжетов из жизни». В качестве «художественных углублений» Федотова занимали как раз эти пластические модификации. Но сам-то Федотов, завидуя ей, именно эту способность развивал в себе, и поэтому это отношение между сюжетом и стилем можно было бы перевернуть и сказать, что Федотов в жизни выбирает такие положения и казусы, которые дают ему возможность изыскать и обогатить заповедник художественности жемчужинами, которых прежде там не было.
Если дар, который знал за собой Федотов, заключался в подметливости и вкусе к мелочам, в предрасположенности, выражаясь гоголевским языком, «забирать в уме своем
весь этот прозаический, существенный дрязг жизни… все тряпье до малейшей булавки», то способность Федотова или то, что мы называем талантом, — именно в нахождении способов изобразительного воплощения этого совершенно нового для русского искусства материала в художественно прельстительную форму.

Модный магазин. 1844-1846

Модный магазин. 1844-1846

«Я учусь жизнью», — говорил Федотов. Вообще говоря, эта фраза, если придавать ей значение творческого кредо или принципа, — высказывание типичного дилетанта, а Федотов первоначально выступал именно как дилетантствующий талант. В противовес этому можно напомнить довольно известное высказывание Матисса: «Художниками становятся не перед натурой, а перед прекрасной картиной». Разумеется, высказывание Матисса — это высказывание мастера, который знает, что мастерству можно учиться только у мастеров. Согласно этой логике, учеба жизнью не станет искусством, пока эта жизнь не будет увидена в произведении некоего мастера, который преподает художнику уроки мастерства. Такая метаморфоза в отношении к жизненным коллизиям и зрелищам давно известна. Она содержится в знаменитой формуле и метафоре, принадлежащей к разряду «вечных метафор», — «весь мир театр». В сущности, когда мы произносим, не особенно задумываясь, простенькую фразу «сценка из жизни», мы приобщаемся именно к этой метафоре, мы выражаем именно те аспекты отношения человека к действительности, которые свойственны художественному дистанцированию от жизни. И такого рода отношение к жизни, такое изъятие себя из-под власти ее законов и ощущение себя в какой- то момент в положении зрителя, который созерцает мирскую карусель, принадлежит к вполне человеческим способностям. Ее-то знал за собой и умел культивировать в себе Федотов.
Особенность русской ситуации состоит в том, что бытовая картина, именуемая иначе просто жанром, возникает в русском искусстве очень поздно, в начале XIX века. Но помимо исторических форм в конкретных персональных разновидностях, весьма богатых и разветвленных, выработанных европейской живописью, существует такая вещь, как внутренняя логика. С точки зрения этой логики бытовая равнина, изображению которой посвящена жанровая живопись, имеет две отдельные территории или области. Одна — где быт обращен к пер- вооснованиям жизни человеческого рода, таким, как труд, дом, попечение о семье, заботы материнства и т. п. Это тот род человеческих забот и занятий, который имеет отношение к вечному, неизменному, непреходящему, к неотменимым ценностям бытия, существования человека в мире, следовательно, это та часть быта, где он оказывается причастным бытию, где бытовой жанр тяготеет к бытийственному. Именно таков жанр Венецианова.

После умывания. 1846-1847 Рисунок. Государственный Русский музей, Санкт-Петербург

После умывания. 1846-1847 Рисунок. Государственный Русский музей, Санкт-Петербург

Основную антитезу, скрытую в природе жанра, можно определить как антитезу «природа — цивилизиция». Соответственно, вторая часть этой антитезы представлена наиболее полно в городской среде. И это и есть предмет, обусловивший логику федотовского жанра.
В становлении Федотова-жанриста, в определении своего «пространства» внутри жанра существенную роль играло то обстоятельство, что хронологически Федотову предшествовали Венецианов и его школа. Но не в том смысле, что Федотов учился у Венецианова и наследовал его уроки, а в том смысле, что он отрицательным способом строил свой художественный мир, по всем параметрам противоположный тому, что было у Венецианова.
Венециановской пейзажности у Федотова противостоит интерьерность. У Венецианова преобладает созерцательная статика, длительное, неподвижное равновесие. У Федотова — дискретные фрагменты жизни, подвижность, выводящая мир и человеческое естество из равновесия. Венециановский жанр бесконфликтен, бездейственен. У Федотова почти всегда присутствует конфликт, действие. В доступных изобразительному искусству пространственных отношениях он моделировал отношения временные. Соответственно в самой изобразительной стилистике, в стремительности или замедленности линейного рисунка, в чередовании пауз между фигурами, в распределении световых и колористических акцентов чрезвычайно важными становились темпоритмические характеристики. Изменения в этой сфере во многом определяют различие между его графическими и живописными сочинениями и его эволюцию, т. е. те противоположения, которые отделяют одно произведение от другого.
Портретного свойства зоркость и наблюдательность, как говорилось прежде, стоят у истоков федотовского жанризма. Однако федотовские портреты полностью, по всем статьям противостоят федотовскому жанру. Во-первых, потому, что портретные персонажи Федотова воплощают именно норму — ту, что некогда, ссылаясь на Шатобриана, сформулировал Пушкин: «Если бы я еще верил в счастье, я искал бы его в единообразии житейских привычек». Имея в виду постоянное скитальчество в чуждом многолюдстве, какого требовало от него ремесло и мастерство бытописателя, Федотов называл себя «одиноким зевакою».

Вдовушка (с зеленой комнатой) . 1850

Вдовушка (с зеленой комнатой) . 1850

При том скудном обеспечении, которое приносила Федотову его художественная деятельность, он запретил себе мечтать о семейных радостях. Федотовский портретный мир — это мир «идеальный», где царит домашняя атмосфера дружеской симпатии и участливого внимания. Модели Федотова — это его друзья, его ближайшее окружение, как семейство его сослуживца по Финляндскому полку Ждановича, в доме которого, по-видимому, при своей одинокой и бесприютной жизни, Федотов находил уютное пристанище. Это, следовательно, те люди, которые составляют «отраду сердца», которые наполняют память «одинокого зеваки», странника, путника во всех его странствиях.
Нам неизвестны мотивы создания портретов: заказывались ли они Федотову и получал ли он за них гонорары. И сама эта неясность (при относительно большом количестве портретов, созданных художником) указывает на то, что, по-видимому, это были памятники дружеского расположения и участия в большей степени, чем произведения, писавшиеся на заказ ради заработка. И в этой ситуации художник не обязан был следовать общепринятым канонам портретизма. Действительно, портреты написаны так, как если бы они создавались исключительно «для себя», наподобие фотографий для домашнего альбома. В русском искусстве это предельный вариант камерного портрета, малоформатные портреты, приближающиеся к миниатюре, назначение которой — сопровождать человека везде и всегда; портрет-миниатюру брали с собой в дорогу, кладя, например, в шкатулку, или вешали на шею как медальон. Он находится, так сказать, в орбите дыхания, будучи согрет человеческим теплом. И этой сокращенностью расстояния, дистанции собеседования с моделью — тихо, вполголоса, без широких жестов и патетики — задается эстетический кодекс, в рамках которого состоялась сама портретная концепция Федотова.
Это мир сугубо «интерьерных» чувств, где идеализируется дружеское внимание и участие, тот умиротворяющий покой, который заключают дом, уют, тепло привычных, обжитых вещей. Обитатели этого идеального царства в буквальном смысле образы, то есть образа, иконки, или же домашние божки, пенаты, то, чему поклоняются. Поэтому эти изображения обладают главным качеством священных образов — они живут вне времени.
В последних мир, движимый временными, тогда как герои федотовских портретов изъяты из-под власти какой-либо событийности, к ним даже трудно примыслить житейские эмоциональные ситуации — задумчивость, радость и т. п. Но в портрете изображена не острая скорбь или ситуация оплакивания: это тихое, не бросающееся в глаза безразличие, словно усталость от печали. Главное, что присутствует в этом портрете и что в той или иной степени разлито во всех портретах Федотова, — это равнодушие моделей к внешним проявлениям чувств, к тому, как они выглядят «со стороны». А это именно такого рода состояния, в которых забывается течение времени. Они уводят от сиюминутного. Но кроме того, это застенчивость людей (и художника, наделяющего этим свойством свои модели) не то, что скрытных, но считающих неприличным навязываться кому бы то ни было со своими «чувствами».
В этом ряду выделяется такое странное по замыслу произведение, как портрет Е.Г. Флуга (1848?). Это посмертный портрет, этюдом для которого послужил выполненный Федотовым рисунок Флуга на смертном одре. Сюжет носит явно сочиненный характер.

Бивуак лейб-гвардии Гренадерского полка (Установка офицерской палатки). 1842-1843

Бивуак лейб-гвардии Гренадерского полка (Установка офицерской палатки). 1842-1843

Другой портрет, где угадывается событийная канва, — Портрет Н.П. Жданович за фортепьяно (1849). Она изображена в форме воспитанницы Смольного института благородных девиц. Она то ли только что сыграла музыкальную пьесу, то ли собирается сыграть, но в любом случае в ее осанке и во взгляде холодноватых глаз с бровями вразлет — какая-то удивительная победительная стать, как если бы Жданович была уверена, что своей игрой она непременно прельстит и покорит того, кого она надеется покорить.
Портреты Федотова не только отрешены от устойчивых форм портретной репрезентации, имевших целью прославить модель, показывая ее, как говорили в XVIII веке, «в наиприятнейшем свете», подчеркивая красоту, или богатство, или высокий сословный ранг. Почти во всех федотовских портретах присутствует интерьерная обстановка, причем, как правило, в этих фрагментах угадываются «дальние покои» дома — не гостиная или зала, не парадные апартаменты, а сугубо домашняя, интимная среда обитания, где люди живут «сами по себе», занятые повседневными заботами. Но при этом его портреты отрешены от декоративно-украшательских заданий быть одной из красивых вещей в интерьерном ансамбле, изобразительный язык федотовских портретов полностью лишен декоративной риторики.
Одной из важных составляющих портретного искусства является реакция художника на возрастные особенности модели. Рассматривая таким образом портреты Федотова, мы с удивлением должны будем отметить, что в них отсутствует специфическая нота, свойственная молодости. В прекрасном портрете О. Демонкаль (1850-1852) модели не больше двенадцати лет, чему почти невозможно поверить. В одном из лучших портретов, портрете П.С. Ванновского (1849), давнему знакомому Федотова по Кадетскому корпусу и сослуживцу по Финляндскому полку — 27 лет. Никак нельзя сказать, что Федотов старит лица. Но возникает впечатление, что этих людей коснулось некое раннее знание, которое лишило их наивной отзывчивости и открытости «всем впечатленьям бытия», то есть той крылатой одушевленности, которая является отличительным свойством молодости.
Специфику федотовской портретное, таким образом, в большой мере приходится характеризовать отрицательным путем — не наличием, а отсутствием некоторых свойств. Здесь нет декоративной риторики, нет парадного пафоса, не имеет значения социальное амплуа и соответственно не проявляется внимание к ролевому, поведенческому жесту. Но все это — значимые отсутствия. В их числе и следующее: казалось бы, федотовский жанризм, имеющий дело со всякого рода житейскими несуразицами, должен был обострять чуткость к необычному, остро запоминающемуся, характерно особенному в человеческом облике. Но как раз этого в федотовских портретных образах нет, и это, пожалуй, самое удивительное их свойство — художник чуждается всего резко подчеркнутого, броского.
Федотов многократно изображал себя в образах персонажей своих произведений. Но вряд ли живописное изображение, атрибуируемое как портрет Федотова, является его собственным автопортретом. Скорее всего, оно написано не им. Единственный достоверный автопортрет Федотова, являющийся именно портретом, а не персонажем с чертами Федотова — это рисунок на листе с этюдными набросками к другим произведениям, где Федотов преисполнен глубокой печали. Он не просто прикручинился и «головушку повесил» — это грустная задумчивость человека, искавшего «наслаждение для души» в том, чтобы «подмечать законы высшей премудрости», и постигшего один из них, завещанный Экклезиастом : «Во многой мудрости много печали, и тот, кто множит познания, множит скорбь». Эта интонация, полностью отсутствующая в жанрах Федотова, образует фон, аккомпанемент его портретного искусства.

«Бельведерский торс». Пьянство академистов. 1841

«Бельведерский торс». Пьянство академистов. 1841

Бивуак лейб-гвардии Павловского полка (Отдых на походе). 1841-1844

Бивуак лейб-гвардии Павловского полка (Отдых на походе). 1841-1844

Лев Жемчужников. Портрет Павла Андреевича Федотова. 1861 Офорт

Лев Жемчужников. Портрет Павла Андреевича Федотова. 1861 Офорт

Не в пору гость. Завтрак аристократа . 1850

Не в пору гость. Завтрак аристократа . 1850

П.А. Федотов и его товарищи по лейб-гвардии Финляндскому полку. 1840-1842

П.А. Федотов и его товарищи по лейб-гвардии Финляндскому полку. 1840-1842